NB! В текстах данного ресурса местами может встречаться русский язык +21.5
Legal Alien
Литературный проект
+21.5NB В текстах данного ресурса местами
может встречаться русский язык!

***

За две недели они успели съездить и в Петергоф, и в Эрмитаж сходить, и в художественный музей, парк аттракционов и даже в цирк. Егорка чуть не каждое утро просыпался с вопросом: а придёт ли сегодня дядя Миша? Они много гуляли по городу, и Миша рассказывал им истории тех мест, в которых они бывали, о которых Маша, жившая в Ленинграде не так давно, и не подозревала, и часто, для красоты и эффективности, привирал, но Егорке нравилось. Маша так привыкла к тому, что Миша просто и естественно всё время рядом, ничего не требуя взамен, ни на что не намекая, что когда ночью у неё случился приступ аппендицита, не долго думая, позвонила ему с только вот вчера установленного им телефона и попросила помочь с Егоркой — потому как оставить его не на кого и она, наверное, может попросить взять его с собой в больницу, когда за ней приедет скорая… Но на этом месте Миша её прервал и был у них чуть не быстрее самой скорой. Он помог Маше собраться, долго ковыряясь на полках в шкафу (свет был из коридора, чтоб не будить Егорку) и показывал ей эту ли сорочку положить, и то ли полотенце она имела в виду. А она мучилась от боли и стеснялась, что он достаёт её вещи и складывает их в сумку, и видит там её нижнее бельё, и может быть, чёрт, всё-таки давно пора было выбросить те бабушкины рейтузы, в которых так тепло зимой!

Доктор торопил, и давать подробные указания было не с руки.

 — Миша, ты тут справишься?

— Маша, я не то, что справлюсь, а сделаю это самым замечательным способом, давай, езжай спокойно, а мы тебя каждый день будем навещать!

— Ты извини, что я тебя среди ночи…

Но доктор нахмурился и прервал их, сказав, что вот на эти вот расшаркивания из мерлезонского балета точно нет времени, и Машу увезли в больницу.

Миша помахал Маше в окно и показал, что всё будет хорошо. После этого в квартире стало тихо и пусто. Миша походил из угла в угол, заглянул к Петровичу («чуткий сон» сопровождался таким храпом, что Миша моментально закрыл дверь, чтоб не разбудить Егорку), подёргал ручку средней комнаты, сходил на кухню и произвёл там ревизию продуктов, закрыл плотнее кран в ванной, чтоб не шлёпало, и пошёл в комнату Маши и Егорки. Спать не хотелось. Миша, как не уверял Машу, что всё будет в порядке, немного волновался. Он посмотрел на сладко спящего Егорку, но потом в голове откуда-то взялось, что на спящих детей смотреть нельзя и он, включив настольную лампу, начал изучать Машины книги. «Надо же, даже Конецкий есть» — с восхищением подумал он и взял в руки смутно знакомый томик — и точно: на внутренней стороне обложки было написано: «Моему душевному другу Славе с пожеланиями расти над собой и достигнуть, наконец, моих высот», а ниже его подпись и смешная рожица с высунутым языком. До самого утра Миша так и просидел с открытой на своей дарственной подписи (такой смешной тогда и такой глупой, нелепой и стыдной сейчас) книгой. И только когда совсем уже посерело за окном, сел на пол, положил голову к Егорке на кровать и уснул.

 Разбудил его Егорка, казалось, тут же после того, как закрылись глаза.

 — Дядя Миша, дядя Миша! — аккуратно тряс он его и смотрел сверху вниз.

— О, привет! Не спится?

— Уже утро же, пора вставать! А где мама? А что ты здесь делаешь? А ты когда пришёл? А почему ты на полу спишь?

— Так, стоп! У меня голова сейчас закружится от такого обилия вопросов! Давай-ка умываться, чистить зубы и завтракать! А за завтраком я тебе всё и расскажу.

Зубную щётку Миша с собой не брал — так торопился, что едва успел одеться, и поэтому чистил зубы пальцем, от чего Егорка смеялся, но Миша резонно возражал, что плохая гигиена всё-таки лучше никакой и на месте Егорки, он бы не смеялся, а мотал на ус, как надо преодолевать жизненные неурядицы. Егорка резонно возражал, что усов у него пока ещё нет, хотя уже не помешали бы, для красоты и солидности. Фу, ответил Миша на это, усы для красоты — это всё равно что дыра в мосту для надёжности.

 На завтрак делали омлет с зелёным горошком и сделали много. Миша послал Егорку будить Петровича и тащить того на завтрак.

 — Да что такое, малец? — возмущался Петрович. — Куда ты меня тащишь спозаранку? Не понял. А ты что тут делаешь?

— Военный переворот. Устанавливаю хунту, так что марш умываться и за стол!

— Какой стол? Семь утра!

— Я же сказал — хунта, так что никаких тут разговорчиков! Сказано — завтракать, значит завтракать! Давай, шевелись, — стынет же всё, и ребёнок вон голодный! И кроме трусов наденьте ещё что-нибудь на себя, будьте так любезны, гражданин Петрович!

 За завтраком Миша рассказал, что Машу забрали в больницу на недельку:

 — … но ничего страшного, доктор сказал это простой аппендицит, и он даже здесь, на кухне, мог его вырезать и лишь высокие стандарты советской медицины не позволили ему этого сделать. Так что завтракаем, собираемся и едем в больницу, проведывать Машу. Возражения? Вопросы? Прения?

— А что такое прения? — не понял Егорка.

— А мне-то за каким ехать? — не понял Петрович.

— Вот, Егорка, видишь — это и есть прения, — объяснил Миша, — говорят человеку, что надо делать, а он вопросы задаёт, как будто от его вопросов что-то изменится. Одежда-то приличная есть у тебя, Петрович?

— А я такой приличный, что меня одевать — только портить!

— Тут не поспоришь, но всё-таки, может, слышал: нормы морали и вся церемониальность в обществе, правила, приличия? Э, куда ты пошёл-то, а тарелку кто за тобой мыть будет?

— Хунта! — бросил Петрович. — Ладно, поеду с вами, пойду проверю, не доела ли мой костюм моль.

 

Больниц Миша не любил и чувствовал себя в них сильно неуютно, хотя в детстве даже к зубному ходил почти что с охоткой. Но потом отец надолго заболел и они с мамой навещали его, и вся эта обстановка вокруг, арестантские халаты, запахи, стены с местами отвалившейся краской и общее ощущение безнадёжности в воздухе, обильно подпитываемое слезами мамы, сделали своё дело, и с тех пор ходил Миша в больницы только на обязательные ежегодные медосмотры.

 С одним из них связана была забавная история, и Миша рассказал её Петровичу, пока ждали в приёмном покое разрешения на посещение: заставили как-то Мишу пересдавать мочу, не то сахар в ней нашли, не то белок, и Миша, чтоб уж наверняка, попросил Славу насифонить в баночку за него.

 — Красноватого цвета какого-то, — заметила врач, принимая анализ.

— А он вчера свеклу ел, — ответил Слава.

— Всё с вами понятно, — врач посмотрела на них с видом: перевидала я таких ушлых на своём веку, но медкомиссию, в итоге, подписала.

— Да, Миша, умеете вы врать-то, как я посмотрю, — одобрил смекалку Петрович, и тут их позвали в палату.

 В палате было людно (лежало человек восемь), и Машу они заметили не сразу: лежала она под окном и была бледной, маленькой и трогательно-беззащитной.

 — Мама! — Егорка бросился к ней на кровать и обнял.

 Миша с Петровичем подошли не спеша, солидно, по пути здороваясь со всеми. На них смотрели с интересом: высокий и красивый Миша в ярко-голубой рубашке, брюках и ослепительно начищенных туфлях и Петрович, ещё не совсем старый, но довольно потрёпанный и помятый жизнью в тёмно-сером костюме (явно видавшим свои лучшие времена лет двадцать назад) с орденами, медалями и в кедах, составляли довольно колоритную пару.

 — Привет, Машенция! А мы тебе апельсинов привезли! Привезли же, Миша?

— А как же! Обязательно привезли. И шоколад вот, тебе же больше нельзя ничего.

— А тебе почём знать, ты подпольный хирург, что ли?

— Нет, Петрович, мне вырезали пару лет назад, так что я в курсе.

— А мне вот ничего. За всю жизнь, даже гланды на месте, вот измельчал нынче народец, да?

 Маша гладила Егорку по голове и смотрела на них с улыбкой:

 — Как у вас там дела-то?

— Да какие дела, Маша? Этот заставил сегодня нас горошек съесть, что ты на Новый год покупала, говорил тебе, выброси ты его, от греха подальше и этому говорил, а он, аспид алчный, попробуй ты, мол, а коли не подохнешь, то и мы тогда с Егоркой!

— Петрович, вот ты врёшь, я же на той неделе его покупала!

— Ну он-то этого не знал! А горошка так не хотелось…

— Он-то на дату посмотрел, не пальцем деланный! — вставил Миша.

— Ишь ты, жук, каков, ну вы посмотрите! На дату он посмотрел! Людям в глаза смотреть надо!

 Маша смеялась и просила прекратить её смешить — смеяться было больно.

В палату заглянула симпатичная молоденькая медсестра и, выйдя на минуту, вернулась со стулом:

 — Садитесь, дедушка! — предложила она Петровичу.

— Кто дедушка? — оглянулся Петрович. — Ты мне, что ли? Да я тебя в кино сегодня приглашу ещё, может, а ты мне дедушкаешь тут!

— У меня жених есть, — покраснела медсестра.

— Не стенка — подвинется. Ты девка с виду умная, — придумаешь что-нибудь!

— Ну вас, — ответила медсестра и вышла, но стул оставила.

 

Миша был рад, что потянул с собой Петровича: тот, видно давно не бывал в обществе и, соскучившись по живому общению, за полчаса очаровал всю палату и половину медицинского персонала отделения (им даже принесли чай), и Мише можно было почти всё время молчать и молча любоваться Машей.

 Пробыли они у неё чуть больше часа, и Маша их прогнала — нечего им торчать в больнице и каждый день ездить им сюда нечего, потерпит она, но тут ей возразили, что и без неё три мужчины разберутся, что им следует делать, а чего — нет.

 

Петрович выдал Мише ключ от средней комнаты. Хоть ему и всё равно было (прокомментировал он), на полу Мише спать или на потолке, но, если у того заболит спина или скрутит поясницу, то кто тогда за ними с Егоркой присматривать будет? Вечером, уложив Егорку, сели на кухню поправить нервы и смазать разговор: и что, что Егорка? Ну выпьем мы бутылку на двоих, что тебе со стакана-то станет? Вон какой лось.

 После третьей разговор ни о чём прервал Петрович:

 — Ну и как ты уже, Миша, влюбился в Машу?

— В смысле?

— А чо ты краснеешь-то? В прямом смысле.

— Петрович, ну…

— Неча нукать, коли не запрягал. Давай по-простому, без этих вот всех экивоков, а то у тебя водки не хватит. Нравится тебе Маша?

— Да.

— Ну, конечно, она тебе нравится! Девка — огонь же! Красивая, умная, воспитанная, хозяйственная: лет пять отмотать бы назад, так я и сам бы на ней женился! А ты чего ждёшь? Пока уведёт кто? А кто-нибудь обязательно уведёт! Помянёшь моё слово потом, помянёшь! Чего ты молчишь? Вот чего?

— Не знаю, Петрович, как это… устроить и как она… отреагирует…

— Дык не спросишь, не узнаешь, логично же? Ссышь?

— Ссу.

— Давай тогда я тебя посватаю?

— Нет, Петрович, не надо. Я сам… разберусь как-нибудь.

— А не надо как-нибудь, Михуил! Надо в яблочко чтоб! Думай, давай, быстрее, уедешь потом на сколько?

— На год почти.

— Ну и всё, считай — столько она в девках не проходит! Наливай и думай. Пока её нет, давай план составим и будем действовать.

— Да я уж составил.

— Кого?

— План.

— Ну и?

— Ну и буксует всё. В теории гладко было, а так не очень выходит. Обидеть её боюсь и перед Славкой неудобно.

— Ага. Слушай, косолапый, у меня в войну двух братьев убили, отца и всех моих друзей. Всех, понима-ешь? Ваську под Минском в самом начале, Геника под Москвой, Петруху, когда Прагу освобождали, а Кольку и Ваню в концлагерях замучили. Вот приезжаю я с войны, а дома мать одна и на всю деревню — три мужика и один из них — одноногий, вот как мне жить было? Удобно?

— Ну нашёл ты чем мерить!

— А чем мерить, Миша, чем? Покажи мне ту мерку, которой, по-твоему мерить надо. Молчишь? Ну умер Слава, умер, так что теперь и вам жить перестать? Ну так ложитесь да помирайте! Егорку жалко только или нет? Не жалко?

— Да ну тебя.

— Да ну меня, конечно, я же во всём виноват. Давай, по последней и по койкам. Вот только как ты спать спокойно можешь, — не понимаю.

 

***

На второй день после Машиной операции в Ленинград пришло, наконец, нормальное ленинградское лето, а не это возмутительное и пошлое нечто с солнцем и теплом, когда каждый день коренной житель вынужден с недоумением смотреть в окно и думать, что же ему сегодня надеть и для чего он тогда по блату приобретал югославский плащ к лету? Небо затянуло от сих до сих и заморосило, то сильнее, то совсем мелкой взвесью, как туманом. Шпили, купола, трамваи и троллейбусы из радостных и сверкающих, стали обычными, тусклыми, блеклыми и по-ленинградски интеллигентными. Заметно похолодало, и горожане, успокоившись, наконец перестали смотреть в окна по утрам, облачились в пиджаки, куртки, плащи и облегчённо вздохнули, почувствовав себя в своей тарелке. Мороженщицы на улицах поддели под белые халаты и нарукавники пальто и опять стали привычно-бесформенными, своими, родными.

 Шов у Маши заживал споро, врач хвалил её молодой, здоровый организм и волю к выздоровлению и даже, раздобренный Петровичем, разрешил ей выписаться на восьмой день, сразу после снятия швов, выдав строгие инструкции, как и сколько времени себя беречь и когда являться на осмотры.

 Петрович, Егорка и Миша к приезду Маши домой явно готовились, и это её обрадовало: в квартире всё было вылизано, расставлено по местам и в ванной даже висела новая шторка тёмно-синего цвета.

 — Красота! — заметила Маша, походя по квартире. — А я-то думала, что тут бедлам будет!

— Это ты за что сейчас Мишу обидеть хотела? — уточнил Петрович.

— Почему только Мишу?

— А кого? Мы с Егоркой порядок знаем и бедламов тут не устраиваем — Егорка, подтверди! (Егорка радостно закивал). А, выходит, в Мишанин огород камень-то ты метнула! А зря, он тут, знаешь, — ого за порядком как следил. Надоел уже, сил нет! В угол не плюнь, в занавеску не сморкнись, пальцы об обои не вытри, тут переобувайся, тут — разувайся, тут — одевайся! Развёл тут, понимаешь, институт с благородными девицами!

— А, и девицы были?

— Какие девицы?

— Ну вот, про которых ты сейчас…

— Ну Маша, ты даёшь, это же художественное преувеличение! Тебе точно только аппендикс удалили?

— Петрович, я тоже так рада, что вернулась!

 

Делать Маше дома ничего не разрешили. А может, с ложечки меня кормить будете, уточнила Маша и все втроём утвердительно ответили, что да, будут, если понадобится. Но было, конечно, мило, и Маша откровенно наслаждалась таким вниманием и заботой к себе. Когда засобирались ложиться спать, Миша стал прощаться.

 — А ты куда, — удивился Петрович?

— Домой поеду… ну… я же здесь больше не нужен, я так понимаю.

— Звучит оскорбительно и высокомерно, да, Маша?

— Абсолютно. Поздно уже, Миша, оставайся у нас, а завтра и поедешь с утра.

— А это уместно?

— О, нет! Опять начинается! — и Петрович, взявшись за голову, ушёл на кухню.

— Миша, ну конечно, что здесь такого?

— Вот и хорошо, — явно обрадовался непонятно чему Миша и остался.

 Спать хотелось, но уснуть он долго не мог и отчего — было непонятно: за окном тихо (машин отсюда почти и не слышно и днём), в доме тихо, соседи не шалят, и только мысли шумно и назойливо крутятся в голове. И ладно там бы важные какие, так нет, глупости всякие: о том, что вот она, рядом, спит в соседней комнате за тоненькой стеночкой и так близко, так интимно он к ней ещё не был, хотя близость такая что давала — не вполне ясно. И от этого загадочно было, почему же эта близость так волнует. Пролежав так час или два (ночью время идёт вообще непонятно как, когда не спится), Миша уже жалел, что не взял у Маши что-нибудь почитать: лежать просто так он больше не мог, казалось уже, что болят бока и как не ляг, всё неудобно и какие-то новые пружины, бугорки и ямки в этом диване образовываются сами собой и, чем дольше лежишь, тем больше их давит то тут, то там. Миша встал — лежать дольше было невозможно. Он видел тут раньше подшивку журнала «Крокодил» десятилетней давности и тогда только подивился (ну кому нужно это старьё), а теперь подумал — ну почему бы, собственно говоря, и нет?

 Аккуратно подтащив стол к окну, чтобы не включать свет, Миша уселся с подшивкой и собрался было окунуться в бездну сатиры и юмора прошлого поколения, как услышал, что в соседней комнате встал Петрович. Петрович постучал к нему и, не дожидаясь ответа, вошёл.

 — Не спится?

— Как видишь.

— И мне. Может того… по пять капель?

— Среди ночи?

— А какая разница? Что, ночью как-то по-другому усваивается?

— Да не в том смысле. Что мы, как алкаши какие-то будем?

— Ну, хочешь, не будем, как алкаши, будем, как дворяне. Лечиться от меланхолии.

— А, к чёрту, — пошли! Но только по пять капель! Строго!

— Непременно! А зачем тебе брюки, так пошли, по-свойски — спят же все!

 На кухню шли на цыпочках и там тоже старались не шуметь, хотя и пол скрипел, и дверцы шкафчиков, и даже холодильник, после того, как в него слазили, обрадовался компании и загудел в два раза громче. Выпили по стопке. Миша понял, что нет, не лезет и поставил себе чайник, на что Петрович сказал, экая ты фифа, ну и ладно, сиди голодный, — мне больше достанется. Чай пился вкусно и Миша, чокаясь с Петровичем, налил себе уже вторую чашку, когда в кухню тихо вошла Маша:

 — Чего вы тут? Не спится?

 Миша застеснялся своих трусов и, схватив полотенце, прикрылся им, но оно оказалось маленьким и стало ещё смешнее.

 — Оспаде, Маша, ну напугала-то как! — встрепенулся Петрович. — Думал, смерть за мной пришла!

— Что, на смерть похожа? — Маша была в ночнушке и куталась в накинутую на плечи шаль, но бледная и сгорбленная она всё равно не была похожа на смерть.

— Да слушай ты его! — вступился за неё Миша. — Выдумывает тут! Ты совсем не похожа на смерть, а выглядишь… («очень даже привлекательно» хотел сказать Миша)… хорошо и мило!

«Хорошо и мило, ну я и дурак!»

— Спасибо, Миша! А что вы тут? Пьёте?

— Только мужики пьют! А этот — чаи гоняет. Кого ни попадя теперь на флот берут, как я погляжу!

— Ну и мне тогда налейте, что ли.

— Водки?

— Тьфу на тебя, Петрович! Чаю.

 Миша попытался встать, застеснялся опять, сел, попытался поухаживать сидя — выходило неловко.

 — Да я отвернусь, Миша, — засмеялась Маша.

— Будто мужиков ты в трусах не видала! — хмыкнул Петрович. — А ты чего бродишь-то?

— Да что-то ноет всё, вроде усну, а тут же и проснусь. Надоело уже.

— Шов ноет?

— Да. И шов тоже ноет.

— А я ведь знаю, что тебе делать! — стукнул кулаком по столу Петрович.

— Да ладно? А чего ты меня Машкой больше не называешь, кстати, всё спросить хочу.

— Да, как бы тебе сказать, — Петрович переглянулся с Мишей.

«Нет», — покачал головой Миша.

— Расту над собой, понимаешь, — развел руками Петрович.

— А-а-а. Ну тогда понятно. Так что же мне, по-твоему, делать?

 Миша заподозрил уже неладное, но остановить Петровича не успел, — тот схватил у него полотенце, перебросил его через плечо, расправил плечи, поставил локти на стол и развёл руки ладонями вверх.

 — И не перебивать старших, — Петрович строго посмотрел на обоих, — у меня как бы есть товар (сжал левую руку в кулак, потом передумал, разжал и сжал правую) и у меня же, хоть это и звучит странно, но так уж сложились обстоятельства, есть, как бы, и купец (сжал в кулак левую руку). Вот, собственно, что я имею вам сказать.

— О чём это ты, не поняла?

 Миша всё понял, и не так уж и стыдно сейчас оказалось сидеть в трусах, как сидеть здесь вообще. Дошло и до Маши:

 — Петрович, ты серьёзно сейчас?

— Более чем. Ну так что скажите, голуби сизокрылые?

— Ну тебя, — сказала Маша и вышла из кухни.

 Миша молчал. Вышло неуклюже и слишком рано, но, пока Петрович говорил, была мыслишка «ну а вдруг, чем чёрт не шутит?», а теперь вот оказалось, что чем бы он там не шутил, но вот не этим. И то ли оттого больше было неудобно, что Маша вышла, то ли от этой промелькнувшей тогда мыслишки — не сразу и поймёшь.

 — Да ну вас самих! — Петрович забрал недопитую бутылку и тоже ушёл.

 «Надо уходить сейчас, — думал Миша, глядя в недопитый чай, — прямо сейчас и не возвращаться больше никогда. Что теперь? Теперь ничего уже и не исправить, а как ей утром в глаза посмотреть? Или это трусость с моей стороны, убежать прямо сейчас? Может, наоборот, надо не сдаваться, и в глаза смотреть, и разговаривать, и попытаться вину свою загладить? Да какую вину-то? В чём я виноват? Но чувствую-то себя виноватым и, выходит, что точно виноват…»

 В наполовину выпитой кружке, по поверхности воды плавала чаинка и, как Миша не размешивал чай, как не толкал её ложкой — тонуть всё не хотела.

 — Прямо как колокола тут у тебя звенят, — в кухню опять вошла Маша и присела на табуретку рядом с Мишей.

— Ой, прости, я не думал, что так громко звеню.

— Да ничего, это мелочи всё. А о чём думал?

— Слушай, Маша…

— Так слушаю же, Миша.

— И не перебивай, будь так любезна! Иначе сейчас решительность пройдёт и ничего не скажу!

— Звучит угрожающе!

— Маша!

— …как рыба…

— Неудобно вышло, вот я о чём думаю и что дальше мне делать тоже думаю, как мне правильно поступить и где взять…чего-то взять, в общем, чтоб так поступить. Как правильно.

— Ты из-за Петровича?

— Да при чём тут Петрович, Маша? Я из-за тебя, из-за Славы, из-за себя, в конце концов.

— Погоди, так он не с бухты-барахты ляпнул?

— Не знаю откуда он ляпнул, но не просто так, были у нас разговоры… ну знаешь, всякие… вот он и решил, видимо, что… ну… что-то там решил.

— Миша. Давай прямо, да? Ты решил на мне жениться?

— Прямо вот прямо, да? Маша кивнула.

— Да, Маша, решил. Хотел бы.

— Из-за чего, Миша?

— Из-за чего что?

— Из-за чего ты решил на мне жениться? Жалко меня стало? Или ради друга долг на себя берёшь?

— Глупости какие! Ты молода, красива, привлекательна, — с чего мне тебя жалеть? И долг другу я найду, как отдать и без этого, да я не думал даже об этом вот в таком ключе, откуда это у тебя взялось? Да какой долг? Мне горько, я места себе не нахожу, но какой долг? Ну, может, какой-то и есть, долг памяти, ещё какой-нибудь, сейчас не соображу, но ты-то тут причём?

— А я не знаю. Ты мне и скажи причём?

— Я люблю тебя, Маша вот и все дела! Чего тут будем, да? Ну нет, так нет, а чего молчать-то, правильно? Я не сразу это понял, признаюсь, и вот совсем если уж руку на сердце положить, то сначала ты мне понравилась очень, ещё когда Слава фото твоё мне показал, то, которое я тебе так и не вернул. И даже завидовал ему — ну такую отхватил себе! А потом, познакомился когда, то и про красоту твою думать перестал, то есть думал, да, но не только про неё, а почувствовал, что вот тянет меня к тебе, а когда расстаёмся, то так грустно становиться, что хоть плачь или вон, как Петрович, — пей. Нет, дай мне закончить! Я думал и про Славу и как вообще это выглядит со стороны, но я же знаю, понимаешь, я же знаю, как оно всё на самом деле, а не как выглядит! Ну и пусть выглядит, ну и что! Люди вон, бывает и вовсе друг у друга жён отбивают или там, знаешь, обманывают друг друга и что? Ну поосуждают их день-два, ну месяц, а потом привыкают все, что вот — теперь так. Я, знаешь, обрадовался даже, когда тебя в больницу положили! Вот, думаю, хорошо же — каждый день можно Машу видеть и поводов не искать!

 Миша засмеялся, но смех вышел нервным, рваным и затих, едва родившись.

 — Миша, да я ведь не осуждения боюсь. Я, думаешь, не привыкла к нему? И по поводу вот Егорки, и по поводу мужа своего первого, и по тому поводу, что сюда из городишки своего приехала, потому что душно там стало невыносимо, и когда комнату эту получала… Да я, было время, без осуждения себя голой чувствовала и боялась, что не так делаю что-то. Я ведь не люблю тебя, Миша, вот в чём дело. Ты погоди, дай договорю. Я не то, что именно тебя не люблю, я бы раньше в тебя втрескалась, знаешь, не с первого, так со второго взгляда — это точно. Я Славу люблю и места у меня здесь (Маша дотронулась до груди) нет больше, понимаешь? Ни для тебя, ни для кого другого, и будет ли и когда оно будет, если будет вообще когда-нибудь: этого я тебе сказать не могу, и обещать ничего не могу, и просить тебя ни о чём не могу. Ну что я тебе должна сказать: подожди Миша, полгода, может год или два и всё у нас потом наладится? А, если не наладится? Понимаешь меня?

— А, — Миша даже вздохнул шумно и с облегче-нием, — это-то я понимаю тогда уж, раз мы начистоту, и не хотел сейчас говорить об этом. Ну, думал, мы же подружились, так будем дружить, письмами там обмениваться и… ну вот всё, что друзья делают, а потом, со временем, я тебя, глядишь, и завоевал бы. Вот. Но. Тут же другой вопрос: я — там, ты — тут, а тут, вокруг тебя мужчин ведь пруд пруди, и они же тоже будут… ну… пытаться. И кто знает, где вот тот момент настанет, который я обязательно пропущу и уже поздно будет. Страшно же, Маша. Но я всё равно не стал бы твои чувства ранить, некрасиво на Петровича валить, но это его инициатива, я не угадал намерений его, не остановил, — это да, но я его точно об этом не просил. Не сердись на меня, ладно? И давай забудем и пусть всё развивается так, как должно, а там уже и посмотрим.

— Дай подумать, — Маша подняла руку ладонью вверх, как бы останавливая Мишу, хотя он сидел спокойно и никуда не собирался, — я что-то сейчас вот прямо поняла, что забывать не хочу этого. Погоди, да я и тебя терять не хочу. Я что-то совсем… запуталась…

 Стало тихо, но молчание не было неловким: Миша внутренне ликовал, Маша думала, и тишина просто была здесь и не мешала им, но давить на них будто и не собиралась, а так — любопытствовала, как же они будут выкручиваться из этакого занятного переплёта.

 — Ну нет, — очнулась Маша, — я так быстро не могу. Мне надо больше времени подумать, давай отложим этот разговор?

— Да, не вопрос. Чаю?

— Я бы, знаешь, вина какого лучше…

— А тебе можно?

— Ну вино-то чего нельзя?

— А мне почём знать?

— Достань: там где-то шампанское на антресоли было. По бокалу — и спать. Идёт?

— Ну только ты отвернись…

— Ну само собой. Я и забыла, что ты голый тут мне предложение делаешь.

— Не голый, а в трусах!

— Точно! Это в корне меняет дело!

 Шампанское Миша открывал аккуратно, практически не хлопнув пробкой, и как об этом узнал Петрович — осталось загадкой.

 — Ну! — резюмировал он, заходя на кухню, — А я о чём? Совет вам, как говорится, да любовь!

— Петрович. Мы просто для снятия напряжения. Ничего такого.

— Да ладно? Как вы мне надоели, кто бы знал! Не надо мне наливать кислятину эту — я от неё икаю! А кто ломается из вас? Ты или ты?

— Я, Петрович, взяла себе время подумать!

— Так я и знал. Одно слово — баба! Вот зачем вам дали равноправие, а? Нет, ты мне ответь — зачем? Вот раньше бывало: понравилась тебе какая, ты её хвать за волосья, косу на руку намотал и в сельсовет тянешь, а она довольная — ну ёпт, ухаживают же! А сейчас что? Срамота одна! Нет, я категорически поддерживаю все достижения пролетарской революции, но вот это вот — позор, я считаю. Подумает она, ишь, — Гегель в юбке! Гляди: уведут-то мужика! Порядочный мужик не песец тебе, а зверь более редкий!

 Миша и Маша допили шампанское и, не сговариваясь, направились к выходу из кухни.

 — Куда пошла, вот пороть тебя некому! — возмутился Петрович. — Ушли они, видишь ли, не в жилу им стариковские мудрости! А и ладно, ну поикаю немножко, не помру же. А и помру, так никто не заплачет.

 Так он и сидел до утра, сокрушаясь и, допив шампанское, вытащил из заначки бутылку портвейна и продолжал разговаривать с ним. За разговором с бутылкой портвейна Маша и застала его, зайдя попить воды.

 — Петрович, ты чего тут? Плачешь?

— Я, говорю, помру, так никто и не поплачет.

— Ой, только не начинай. И я тебя умоляю, песен не пой, а?

— А! Кстати! Где мой баян? Ну-ка, ну-ка…

— Так нет у тебя баяна-то.

— У меня нет баяна? Надо же… вот так жизнь прошла, и только в конце оказалось, что зря!

 Маша сходила за Мишей, и тот отвёл Петровича в его комнату, уложил и сидел с ним, пока Петрович не уснул.

 

***

На другой день точно было уже пора уходить — поводов оставаться не было, ночное объяснение с Машей ситуацию не прояснило, и тем более после него нужно было оставить Машу в покое, а не мозолить глаза. Вот бы повод какой найти, такой, чтоб железный, но, как назло, в голову ничего не шло и от судьбы подарков Миша не ждал. А она возьми, да и подсоби ему: к обеду в доме отключили горячую воду.

 — Фашисты! — кричал в окно Петрович чумазым работникам, толкущимся во дворе. — Что вы творите там?

— Ремонт, отец! Скоро и холодную отключим!

— На сколько?

— Холодную на пару часов, но каждый день, а горячую недели на две!

 

— Слыхали? — возмущался Петрович домашним. — Две недели! Две! Недели! А ты чего улыбаешься? Вот чего ты улыбаешься, а, Миша?

— А поехали к нам. Чего тут: квартира у нас большая, мама будет только рада, — гости у нас редко бывают, а тут — ты, Маша, вёдрами воды себе не наносишься.

— Даже не знаю, удобно ли это…

— Я точно не поеду, мне вода не нужна, а сторожить квартиру надо, мало ли тут что. А вы да, пакуйте вещички и двигайте, я отдохну хоть тут от вас, как барин, один в целой квартире поживу! Давай, давай, Машенция, не жмись: дают — бери, а бьют — беги.

 Егорка был решительно за, и Маша, немного помявшись, согласилась, что да — вариант для них наиболее подходящий, но, если там неудобно будет, или что, то Миша им должен сразу же сказать и они немедленно съедут.

 — Непременно, — пообещал Миша и на радостях, хлопнул Петровича по плечу.

 Петрович крякнул и сказал спасибо, что Миша хоть не полез целоваться. Вещи (только самое необходимое) собрали быстро и, взяв такси, поехали.

На улице погода была сырая и мрачная: только что прошёл крупный дождь. Маша, сидя на заднем сидении, смотрела в боковое стекло, на котором висели жирные, пузатые капли, и её забавляло смотреть на город и на людей сквозь эти капли — как текли их контуры в каплях, как зыбко и нечётко дрожали они в водяном мареве и даже не подозревали об этом.

 — Да не может быть! — всплеснула руками Вилена Тимофеевна, — Ты соизволил вспомнить про мать! Да ещё с гостями! Радость-то какая, уж не позвать ли цыган?

 Наличие у гостей большого (по сравнению с необходимым для простого визита) количества вещей, если и удивило её, то виду она не подавала: воспитание не рубаха, — его под ремень не засунешь. Когда Миша наконец спохватился и объяснил маме и про воду, и про недавнюю Машину операцию, то решение привезти их к ним она похвалила, хотя призналась, что не ожидала от него такой сообразительности, и как всё-таки отрадно осознавать, что усилия по воспитанию ребёнка хоть и упали глубоко, но теперь дали всходы. Жаль, что вот прыти ему не хватило привезти Егорку сюда сразу, после того, как Машу положили в больницу. И если бы он сделал так, то Егорка сейчас не был так худ, и она, да, видит, что он подрос, но не надо ей рассказывать, что он не выглядит худее, чем принято для детей его возраста.

Поселили Машу с Егоркой в первую налево от входа комнату, бывшую раньше кабинетом-гостевой, но Егорке комната показалась скучной (кого в детстве привлекают кожаные диваны и кресла размером с небольшую комнатку в комуналке?) и он сразу же побежал в Мишину, которую назвал «своей».

 — О, мама, смотри, что я нашёл у Миши на столе! — вернулся он оттуда через минуту и показал их фотографию, ту, которую она дарила Славе, вставленную в тонкую серебряную рамку под стекло.

— Боже, — всплеснула руками Вилена Тимофеевна, — святая непосредственность! Вмиг смутил двух взрослых людей, ты посмотри на него! Маша, вы пока отдыхайте, а мы с моим оболтусом займёмся обедом: мать зачем предупреждать, что будут гости, правильно? Пусть сухари на стол накрывает.

— Да мы не голодны, Вилена Тимофеевна, и он не мог вас предупредить, мы так спонтанно собрались!

— Не голодны, так проголодаетесь. А вот про спонтанно ты зря сказала, — Вилена Тимофеевна сняла очки и посмотрела на сына, — я уже было понадеялась, что в его жизни хоть что-то происходит так, как задумано, а не как ветром надует.

— Он наверняка это задумывал! Не удивлюсь, что именно он и рабочих подговорил!

— Защищаешь его? Ну, ну. Ну, ну.

 Мише было весело от всего того, что происходило сейчас в их таком ухоженном, красивом, но давно уже скучном доме. Он соскучился по маме и рад был, что она его ругает и показывает строгость, хотя отношения их давно уже строгости не предполагают, и он понимал, что мама играет на Машу, а Маша защищает его, включаясь в эту игру, и это тоже радовало. Да вообще радовало всё, даже то, что за окном опять забарабанил дождь и потемнело.

На обед решили не мудрствовать и накрутить голубцов, и Маше быстро стало скучно отдыхать. Она посидела немного с Егоркой и поглядела, как тот водит флотилии моделей корабликов по огромной карте, которую Миша постелил на пол, а на замечание Маши, что с модельками надо аккуратнее, чтоб не повредить, только махнул рукой, разложила вещи и пошла на кухню помогать. Вилена Тимофеевна, заручившись поддерж-кой Миши, напрочь ей в этом отказала, и Маша сидела, сложив руки и просто смотрела, как Миша крутит фарш, а Вилена Тимофеевна разделывает кочан капусты и варит рис. Миша с фаршем разошёлся и на удивлённый вопрос мамы, когда придут остальные пять человек гостей, ответил, что подумаешь, наготовим впрок, но Вилена Тимофеевна голубцы, заготовленные впрок (как и замороженный фарш), не признавала и сказала на это, что Миша сам напросился и придётся тогда налепить пельменей, заодно и будет чем вечером заняться. Позже Машу пожалели и, так уж и быть, разрешили ей тоже скручивать голубцы, но потом оказалось, что скручивает она их не так и пришлось сначала учить её как скручивают их в Ленинграде (то есть так, как положено в приличном обществе), но всё это проходило так весело и так уютно, тепло и по-домашнему, что Маше снова захотелось плакать.

 Когда уже голубцы тушились, проверили что там ещё есть из того, что к ним полагается и, оказалось, что чёрный перец не подвёл, а вот сметана подкисла.

За окном лило и лило.

 — Как я это люблю, когда есть место для подвига!

— Ну, если хочешь, мой нежный морской волчок, то твоя старенькая и больная мама может сходить.

— Конечно же хочу, мама и, если бы не гости, то непременно бы воспользовался твоим предложением! Где там моя плащ-палатка? Будьте добры, маман, напомните, где вы её от меня прячете!

Едва Миша выскочил из квартиры, Вилена Тимофеевна подошла к окну в обеденной зале (так она называла комнату с камином) и прижалась лбом к стеклу, ожидая, когда он выйдет из парадной. Маша подошла и встала рядом за компанию.

— Вот он, — увидела Мишин силуэт Вилена Тимофеевна, — бежит, мой орёл! А как бежит-то, да? Как бежит!

— Он мне вчера предложение сделал, — неожиданно сказала Маша и тут же прикусила губу, пожалев, что сказала это.

— Какое? — уточнила Вилена Тимофеевна. — То самое, о котором я думаю?

— Не важно, я так, не подумав, сказала, давайте не будем об этом?

— Давайте не будем.

 Показалось Маше или голос Вилены Тимофеевны стал заметно холоднее? Мысль эта не давала Маше покоя, и она исподтишка следила за Мишиной мамой: когда они ели голубцы, обильно поливая их сметаной и посыпая чёрным перцем из маленькой стальной мельнички, когда лепили потом все вместе пельмени, и Егорка от старания высовывал язык, но пельмени у него выходили всё равно кособоконькие, но все хвалили его и поощряли за такие старания, и потом, когда все пили чай у камина. Но ничего необычного не заметила: Вилена Тимофеевна так же явно рада была их присутствию в доме, а если и испытывала какие-то неудобства от тех Машиных слов, то старательно это скрывала.

 И Маша через два-три дня совсем уже и забыла об этом и не вспомнила бы вовсе, если бы однажды, заглянув в кухню, не увидела, как Миша с мамой о чём-то оживлённо спорят вполголоса. Слов было не разобрать, но Вилена Тимофеевна повернулась к ней на мгновение и во взгляде её были какие-то злость и отчаяние и ещё что-то, чего Маша уже не разобрала, но сразу вспомнила те свои слова и, немедленно развернувшись, бросилась собирать вещи. «Мы здесь чужие, — лихорадочно думала она, — мы здесь совсем не нужны и нас терпят только из вежливости!».

 — Маша? — вошла Вилена Тимофеевна. — А ты что делаешь?

— Собираюсь. Нам пора, я понимаю, мы уже злоупотребляем вашим гостеприимством и… ну вот всё остальное тоже.

— Что остальное?

— То, о чём я вам сказала, сами знаете, я вас понимаю, да…

— Так. Стоп. Маша, я не буду тебя отговаривать или уговаривать, но, прошу тебя, оставь свои вещи, при-сядь вот сюда, на диван и дай мне пятнадцать минут, хорошо? А потом делай всё, что тебе кажется правильным. Договорились? Вот и чудненько, садись — я сейчас вернусь.

 Вернулась она минут через семь и несла на подносе две чашки.

 — Подвинь-ка вон тот столик к дивану. Вот так, да. Давай чаю выпьем и потом собирайся.

— Он пахнет… алкоголем.

— Было бы удивительно, если бы не пах — я по рюмке коньяка в чашки влила.

 С минуту или две посидели молча.

— Ну давай, Маша, рассказывай.

 — Так а что рассказывать? И так же всё понятно, правда?

— Я так рада за тебя, что тебе всё понятно, но, Маша, давай по делу, без всех этих пустых слов, прошу тебя. Я филолог, я, знаешь, сколько пустых слов за всю свою жизнь наслушалась? Столько воды не выпила, сколько услышала. Пей чаёк-то, пей. И рассказывай.

— Я… честно, да? (Вилена Тимофеевна кивнула). Я как взгляд ваш увидела, так сразу всё и поняла. Я и раньше об этом думала, но так, знаете, не конкретно, а тут… я понимаю вас, знаете…

— Какой взгляд, Маша?

— Ну вот, когда вы с Мишей спорили и я вошла.

— Так, то есть обстоятельства ты правильно описываешь: мы спорили с Мишей. Что за взгляд ты увидела?

— Какой-то злой, холодный. Простите.

— Прощаю. А почему ты приняла его на свой счёт?

— А на чей же?

— Ну, если я спорила с Мишей и обернулась к тебе на миг, то почему выражение моего лица ты посчитала адресованным именно тебе?

— Я же чужая для вас, да ещё и Егорка у меня, он же не ваш внук… я не знаю…

— А я — знаю. Между нами сейчас давай, да? Я отчитывала Мишу за то, что он неожиданно сделался таким нерешительным. Я же вижу, что он к тебе неравнодушен, но ведёт себя, как чурбан неотёсанный, он же дотронуться до тебя боится, будто ты из дутого стекла сделана, не ухаживает никак, ведёт себя, как брат, вот братом и останется, — видала я такое и не раз, что я и пыталась ему втемяшить. А что Егорка не мой внук, так что с того?

— Ну… как…

— Ну так. Вот жили бы вы с Мишей, допустим, так почём мне знать, что ваш ребёнок — мой внук? Нет, ну ты не красней, раз мы откровенничаем и я тут в роли Мегеры, так давай уж до конца, чтоб все точки над «ё» расставить сразу. А вдруг у вас там сосед красивый или у тебя дружок какой на стороне завёлся — ну вот почём мне знать? Думаешь, что это самое важное? Ну так заведёте ещё одного, двоих, троих, не заведёте ни одного, какая разница? Миша! (обернулась она в сторону кухни) А принеси нам ещё чаю, будь так любезен!

— А что у вас тут происходит? Всё нормально? — Миша принёс заварочный чайник и чайник с кипятком,

 Маша сидела с красным лицом и прятала от него взгляд, мама его была подчёркнуто спокойна.

 — Михаил, это наши женские разговоры, тебя они не касаются.

— Ой ли не касаются?

— Если и касаются, то участия твоего не требуют. А коньяк ты почему не захватил? Вот, Маша, в этом все мужчины: попроси их чаю подать, так только чай и принесут! Как с ними вот нам приходится страдать, да?

— Коньяк?! Ого, да у вас тут что-то важное?

— Отнюдь. Лечим нервы. Свободен, Михаил, отведи Егорку в парк, пока дождя нет, погоняйте там голубей по лужам. Нам тут долго ещё, да, Маша?

 Маша кивнула. До начала разговора ситуация казалась ей противной, неприятной и глупой, но хотя бы ясной, а сейчас она стала просто глупой. И Маша совсем не понимала, к чему всё это приведёт: на сердце стало легче от того, что Мишина мама её не презирает (ей очень хотелось верить в её искренность), но что теперь делать и как ей правильно поступить? Нужно ли просить прощения? Нужно ли собираться и уезжать? Ну всё равно ведь придётся.

 Говорили они ещё долго. Маша, неожиданно для себя, рассказывала Вилене Тимофеевне всё, что у неё было в душе, делилась всеми своими сомнениями и переживаниями. И рассказывая, понимала, что запутывается лишь сильнее, и времени, которое она просила у Миши на ответ, нужно ей намного больше.

 

Миша с Егоркой вернулись с прогулки чумазыми, но довольными, и весь разговор о любви, семье и долге, о жизненных трудностях и сложности принятия правильного решения и прочих высоких материях сразу перешёл к корабликам из коры, которые Егорка с Мишей пускали наперегонки по ручьям и лужам. Вот, смотрите, Миша даже сделал им паруса из листьев липы и каштана, видите, как красиво? Как настоящие, да? А видели бы вы, как они плавали по воде! Совсем как настоящие! Завтра пойдёте с нами пускать? Ну и что, что грязные и мокрые, подумаешь, зато как было весело!

 — Вот так всегда, — шепнула Вилена Тимофеевна Маше на ухо, — всё заканчивается тем, что нам нужно стирать, сушить и отпаивать их горячим чаем, чтоб не заболели. Как они прошли естественный отбор — вот что для меня самая большая загадка природы!

 Маша с Егоркой оставались у них ещё недолго: Машин больничный заканчивался (отпуск закончился давно уже) и пора было выходить на работу, а от них ближе было добираться и до детского сада, и до работы. Миша ходил грустный: его отпуск тоже подходил к концу и расставание неизбежно становилось всё ближе и ближе и чувствовалось, что вот-вот уже оно войдёт и скажет: «Ах, вот вы где! Я уже и замаялось вас искать!». Вилена Тимофеевна взяла с Маши слово, что они непременно станут её навещать, хотя бы раз в неделю или две, что бы там у них с Мишей не происходило дальше: «Я уже привязалась к вам, Маша, и я так устала терять близких, друзей и знакомых, что мне очень нужно держаться с вами рядом».

 Петрович обрадовался возвращению домой Маши с Егоркой и даже не стал этого скрывать за вечным своим напускным недовольством всем вокруг. Миша бывал у них ежедневно, а перед отъездом принёс Маше огромный букет роз, взяв с неё обещание, что она будем ему писать и обо всём, без утайки; Егорке вручил настольную игру «Морской бой», чтоб он готовился стать моряком и не терял времени, а Петровичу выдал строгие указы и наставления, как нужно беречь Машу с Егоркой, пока его нет рядом. Ну и спортивный костюм — авансом за будущие услуги. На этом они и расстались, и провожать его на вокзал не ездили.

 

***

Конец лета и осень слились в одно непонятное время года, и о том, что началась осень, судить можно было только по тому, что с улиц исчезли лотки с мороженым и появились школьники с ранцами. Листья пожухли и облетели ещё в августе, и этого почти никто не заметил: всё произошло в два дня, и дворники, чертыхались, когда их никто не слышит, и едва справлялись с уборкой мокрой листвы, мягким ковром устлавшей тротуары, скверы, парки и дворы. Задули холодные ветра и все даже с некоторым нетерпением ждали зимы: может, повезёт и будут морозы, а, значит, наконец кончится дождь, который никому тут не мешает, но хочется же и разнообразия. Про лето, такое неожиданно яркое в этом году, но короткое, воспоминания быстро смывались дождём, и ленинградцы, рассказывая друг другу истории о вылазках на дачи, пикниках и даже о купании, сами сомневались с правдивости своих рассказов. Ещё чуть-чуть и начали бы полагать, что рассказывают просто свои сны: обычная история для человеческой памяти, хоть в Ленинграде, хоть в Антарктиде.

 И хотя Маша этого не осознавала, но такая погода и общая обстановка меланхолии, сдобренной сплином и убаюканной однообразием, быстрее успокаивали её боль и переводили болезнь из стадии обострения в стадию хроническую, когда уже почти не болит или болит, но ты уже привык и не обращаешь на это внимания. Временами бывало грустно, иногда остро давило одиночество, особенно по ночам, когда не спалось, и много раз она благодарила судьбу за то, что та подарила ей Егорку, к которому только прижмёшься — всё почти: нет ни одиночества, ни страха, а только убаюкивающее тепло и тихое счастье. Она помнила те времена, когда была им беременна, и мать с отцом уговаривали сделать аборт, чтоб не позорить их и не позориться самой перед людьми, и теперь Маше становилось от этих воспоминаний чуть не страшнее, чем тогда — тогда страшила неизвестность и полная неопределённость будущего, а сейчас было страшно от того, что было бы, если бы она тогда поддалась на уговоры, и послушалась родителей, и поверила им, что мнение каких-то людей вокруг важнее, чем её собственная жизнь, её желания и стремления и, блин, да лучше вообще об этом не думать!

 Миша писал часто — длительных выходов в море у них не было и письма приходили регулярно, — большие, обстоятельно рассказывающие обо всём: о погоде, о том, как проходит жизнь, часто с воспоминаниями о них и всегда интересные. Читала их Маша вслух, и Егорка, а иногда и Петрович, помогали ей писать ответы и переписка их становилась не личной, а общей, для всех, и это нравилось Маше, — что бы ни говорила Вилена Тимофеевна, но было хорошо от того, что Миша не давил, не торопил, не настаивал на своей любви и даже почти и не напоминал о ней, а, если и писал о своих чувствах, то очень осторожно, ограничиваясь общими словами: «скучаю», «жду встречи», «думаю о вас».

 Маша с Егоркой, как и обещали, часто навещали Ми-шину маму, иногда оставались у неё ночевать и даже встречали вместе Новый год — Миша приехать не смог.

 Как раз под Новый год они ушли в море и планировали вернуться до него, но сначала непогода, а потом, «раз уж непогода, то давайте отработаем ещё задачи», задержали их там надолго после.

 

Маша скучала по Мише и сразу после его отъезда, но просто скучала, не придавая тому значения и не роясь в причинах, а после того, как от него долго не было писем во время этой их задержки в море поняла, что уже не просто скучает, а волнуется и не находит себе места от мысли, что может потерять и его, а её в этот момент даже не будет рядом, и если кто ей и скажет, то только Вилена Тимофеевна — ведь сама Маша, по сути, никто для Миши в глазах посторонних людей, и прав не имеет не только на самого Мишу, но и на то, чтобы знать о нём что-то от посторонних. И эта мысль показалась ей важной, но не совсем ясной, и она немедленно поделилась с Мишиной мамой. И мама Мишина сказала, что вполне её понимает, и если это ещё и не любовь, то уж точно довольно весомый повод для брака, не думала ли Маша об этом? И оказалось, что Маша об этом не думала, а почему — и сказать не могла: просто отложив решение в долгий ящик, завалила потом его сверху всяким, да и позабыла, будто решение уже и приняла. А какое? Даже и не спраши-вайте, Вилена Тимофеевна, потому что на самом деле не приняла и сомнения уже замучили совсем. А сомнения не в том, что хочет она того или нет, а в том, что она может сделать Мишу несчастным, потому как до сих пор думает, что уж не долг ли перед Славой заставляет его так поступать и точно ли она сможет дать ему то, чего он хочет? Слишком уж ты порядочная, Маша, вот в чём твоя проблема, заметила на это Вилена Тимофеевна, — как аристократка, а не беженец из семьи швеи и наладчика токарных станков из Жданова. Интеллигентность такая — это, безусловно, хорошо и приятно, но в меру, как и соль в бульоне — чуть пересыпал и уже вызывает недоумение вместо ожидаемого восхищения. И, если бы ты спросила моего совета, ну теперь-то это не в счёт, после того, как я намекнула, то я посоветовала бы тебе готовиться к свадьбе, и ты, конечно, как знаешь, но я вот, например, точно уже начну. Миша мой, и это я говорю не потому, что я его мать, а с высоты прожитых лет, партия для тебя более, чем подходящая: красив (красив же? ну а я о чём!), воспитан (всем понятно, чья заслуга), добр (в мать), умён (тут сразу и не поймёшь в кого, то ли только в мать, а то ли в мать и отца) и, как будто и этого ещё мало, но дома бывает редко из-за своей службы и надоест не скоро. А если и этого не хватает, то и жильём в Ленинграде обеспечен. И ты хоть маши руками, хоть не маши, а, знаешь, меркантильность хоть и не в моде, но никто её и не отменял, и что плохого в том, чтобы подумать о своём будущем и будущем своих детей и с этой стороны? Не только с этой, я это подчёркиваю, но и с этой тоже — вот что в этом плохого? Вот и я не знаю. Что такое? Сам цел? Ой, Маша, прекрати! Ну и что, что Егорка разбил эту вазу — это всего лишь ваза, было бы из-за чего расстраиваться! Так мы друг друга поняли по поводу нашего разговора, да? Вот и чудесно.

 

И после этого разговора Маша в первый раз решилась и дописала в конце своего письма, что она тоже скучает и не уверена в том, что это означает, но, чем дольше они в разлуке, тем скучает она сильнее. Как бы продолжался их роман в письмах и несмелых признаниях дальше и к чему бы он их в итоге привёл, никто никогда не узнает, потому что господин Случай, устав ждать решительных действий от них самих или просто заскучав, взялся за дело.

 От повышения по службе Маша отказалась, и к весне на место начальника отдела устроили племянника их начальника — парня ещё довольно молодого, не очень умного, хоть и образованного и с абсолютной уверенностью в своей собственной исключительности и привлекательности. На первые знаки внимания с его стороны Маша не реагировала со-всем, на более настойчивые отвечала отказами и это, казалось, раззадоривало неудачливого ухажёра всё больше и больше. Начальник, заходя к ним в отдел или встречаясь с Машей случайно, нет-нет, да и намекал, что как неплохо ей было бы составить партию её племяннику и как это вообще перспективно для неё прежде всего, и как, даже странно, она не ценит знаков внимания в её-то положении и от такого-то человека?

 «И откуда, — поражалась Маша, — у этих серых людей, которые не могут связать и пяти слов в одно предложение, если речь идёт не о них самих или не об их работе, берётся такая самоуверенность в собственной исключительности?».

 Настойчивые ухаживания всё больше раздражали её, а намёки начальника уже откровенно злили, и она чувствовала, что этого долго терпеть не сможет. На одном из их «торжественных вечеров» (так было при-нято называть совместные застолья на работе) настойчивый ухажёр быстро перебрал алкоголя (они даже пить толком не умеют — и это раздражало Машу), и принялся лапать под столом Машины коленки, и шептать ей на ухо какие-то сальные слова. Маша не выдержала: вылила ему на голову бокал шампанского, а когда он схватил её, не давая уйти, влепила пощёчину и прямо оттуда пошла на почту и дала Мише телеграмму: «Забери меня отсюда тчк не спеши если это тебе неудобно зпт но забери вскл». Сначала думала подписаться «твоя Маша», потом «любящая Маша» или «с надеждой, Маша», но все прилагательные показались ей лишними, ненужными и мелкими, как воробьи за окном и подписалась она просто: «Маша».

 

* * *

Миша прилетел через два дня и с порога, не раздеваясь, сказал Маше:

 — Одевайся — пойдём.

— Куда, Миша? Ты хоть пройди, разденься.

— Потом, Маша, потом, давай, собирайся.

— Ну хоть пройди чаю выпей, пока я одеваюсь!

— Хорошо. И паспорт с собой возьми, на всякий случай, там может пригодиться.

— Да где там-то, Миша? Куда мы?

— Увидишь, всё увидишь, а сейчас не отвлекайся — у нас очень мало времени!

 Оказалось, что срочно им ехать нужно было в загс. И Машу взяла оторопь: не то, что она не думала об этом, но, блин, Миша, к этому же нужно как-то готовиться, я не знаю. И я не знаю, ответил Миша, но меня отпустили на пять дней для того, чтоб на тебе жениться и, если я вернусь неженатым и без тебя, то меня, пожалуй, выгонят со службы, а то и вовсе посадят в тюрьму за обман командования. Ну да, немножко привираю, но как ещё я тебя заберу к себе, если там пограничная зона? Пошли, наше время.

 Заведующая загсом была, видимо, из специального инкубатора, в котором в те годы их и выращивали: неопределённого возраста, чуть полноватая, безвкусно и густо накрашенная и с высокой, замысловатой причёской. Да. И, конечно же в очках.

 — Как это, за три дня расписаться?

— Ну так это, вот, видите — справка у меня от командования части, что через три дня я убываю для выполнения важного задания на длительный срок.

— Что-то странная справка…

— Ну что в ней странного? Гербовая печать? Подпись командира войсковой части? Кто из них двоих вызывает у вас подозрения?

— Ну-у-у, не знаю, у нас всё занято, куда вас тут поместить… может, вот через пять дней?

— Через пять дней, мадам, я, возможно, уже погибну, защищая нашу советскую родину!

— Знаете, я тут одна, между прочим, а вас вон, ходит тут! И каждый требует, будто я вам всем что-то должна!

— Но, мадам, так же и есть: вы нам должны и в этом и есть ваша работа. Вот моя работа, например, родину защищать, а ваша — меня расписать. Я же, когда родину защищаю, не спрашиваю вас, удобно мне это делать или нет? Не спрашиваю. Вот и вы, будьте добры, без лишних эмоций, только, разве что, с радостью.

 Заведующая злилась и даже не планировала этого скрывать, но неожиданный отпор с Мишиной стороны и её собственный опыт подсказали ей единственно правильное решение: заявление у них принять и назначить дату церемонии на третий день от сегодняшнего.

Обратно шли под ручку и, Маша волновалась, но было ей радостно и хорошо: решение, когда оно уже принято и не может приносить ничего, кроме облегчения.

 — Ты с работы успеешь уволиться?

— А я уже уволилась вчера.

— А если бы я не приехал?

— Искала бы другую, а тебя бросила бы и нашла бы себе нормального мужчину.

— Ах вот как?

— А как ещё?

— Тогда надо вещи собирать: распишемся и сразу полетим. Егорку из садика выписать, не забыть.

— Да вот прямо сейчас зайдём и выпишем. Мама знает твоя?

— Ой, слушай, нет, а мы успеем заехать к ней рассказать до садика?

 

— Да не может быть! — отреагировала Вилена Тимофеевна. — Без родительского разрешения, — ну кто бы мог подумать! А у меня уже и платье в загс готово, между прочим, и на стол почти всё есть: я, в отличие от вас, наперёд смотрю на пару шагов. Ну поздравляю, поздравляю, ладно уж. Полетишь с ним сразу, Маша? Надо же, а ты ещё и смелая, оказывается! Ну в отпуск-то ко мне, правильно? Так просто спрашиваю, чтоб другие мысли не возникали. А куда вы? А посидеть? Ну с Егоркой потом заезжайте хоть! Да успеете вы собраться, что вам там собирать на Север? Валенки с шубой положить? Жду! Хоть завтра, ладно уж!

 Потом Вилена Тимофеевна смотрела на них в окно, долго потом от него не отходила: они давно уже ушли, а она так и стояла. И плакала.

 А потом закружилось: сборы, посиделки «для своих», на которых настоял Петрович, опять сборы, радостный Егорка, хмурый Петрович, регистрация в загсе, на которой Мишина мама была свидетельницей, а Петрович — свидетелем, и Машино «согласна», которое она сказала после того, как Миша шепнул ей: «Скажи: согласна», торжественный стол (опять же для своих), опять сборы, снова сборы, аэропорт Ленинграда, самолёт, аэропорт Мурманска, Мишин сослуживец на помятых «Жигулях» и крохотный посёлок, который выплыл из-за поворота дороги между сопок и там вон, за тем поворотом уже заканчивался, чего Маша ещё не знала, но ей об этом уже рассказали, их новая квартира (пока однокомнатная, но это ненадолго, — пообещал Миша, — скоро получим двушку! Будто это и в самом деле имело какое-то значение), распаковка вещей на скорую руку… И вот настал вечер — Егорку уже уложили спать, и Маша стоит на кухне и смотрит в окно. И тут, в этот момент, вдруг понимает, что та, прошлая её жизнь прекратилась, а началась новая и суета закончилась, как звук в магнитофоне, когда поджевало плёнку на бобине и всё ускорилось, а потом исправилось и резко стало нормальным. И Маша, наконец, почувствовала, как что-то отпускает её.

 

За окном были только белые сопки до самого горизонта, и от того, что по небу тянулось полно белых облаков, было непонятно, где кончаются сопки и начинается небо. Было красиво и торжественно. У отвыкшей в Ленинграде от безлюдья Маши захватывало дух от пустоты и простора всюду, — сначала вперёд до куда хватало глаз, а потом вверх и обратно до сюда — и только снег, облака и солнце. И крики чаек, видно которых не было, но слышно было хорошо. Надо же — десять часов ночи уже, а солнце всё ещё светит. И хоть и Слава, и Миша рассказывали ей и про полярный день, и про полярную ночь, но видеть это впервые было удивительно и казалось чудом. А как, интересно, они тут спят в полярный день?

 — А как вы тут спите в полярный день? — спросила она у Миши, который подошёл сзади и обнял её.

— Обычно лёжа и с закрытыми глазами, а так — как придётся.

— Ну брось, я серьёзно!

— Так и я не шучу. Завешиваем окна одеялами, осо-бенно те, кто привыкнуть не может, а так — не больно и наука спать, когда спать хочется. Вот в полярную ночь, без солнца, сложнее, но ничего — и к этому привыкают. Днём не уснуть, а ночью не проснуться — вот такая вот диалектика в живой природе.

— Как это, не понимаю, никогда не бывает солнца?

— Никак, конечно. Солнце бывает всегда, просто отсюда его не видно: холодно ему, вот оно и прячется.

— Ну тебя!

— Ага, страшно стало?

 Маша на миг задумалась:

 — Нет, Миша, ни капельки. Ты же с нами.

 И тогда первый раз они поцеловались не так, как в загсе, а по-настоящему. И долго ещё стояли у окна и целовались, и за окном кричали чайки, и Миша ей рассказывал, а Маша слушала его голос, положив голову ему на грудь, и слышала, как стучит его сердце, будто куда-то торопясь, и шептала ему: «Не торопись, теперь некуда торопиться».

 

 

Дорогой читатель! Будем рады твоей помощи для развития проекта и поддержания авторских штанов.
Комментарии для сайта Cackle
© 2024 Legal Alien All Rights Reserved
Design by Idol Cat